Ереван, июнь 2022 года, мой третий день в городе в гостях у одной из самых сердечных семей, с которыми меня сводила жизнь. Мы сидим на кухне с Лирой джан и ведем неспешную беседу. Сидим мы не первый день и уже много знаем про семьи друг друга. Я показываю фотографии. Мама моя с Лирой джан почти ровесницы, обеим за семьдесят. Худая мама у тебя? – спрашивает Лира джан. Да, — говорю я. Такая конституция. Ну и еще она подвижная, спортом всю жизнь занималась. А, — говорит мне Лира джан, — а я не могла. Мы все время дом строили. Сами. Цемент таскали, песок, камни. Все время с ведрами, все время на стройке. Сначала в Карабахе строили, потом в Баку. В 1989 году все бросили, уехали, в России начали строить. Потом вот здесь, в Ереване.
Сопоставление спорта – в европейской городской системе координат обычного, нормализованного элемента жизни — и тяжелого ручного труда по строительству дома, впрочем, тоже нормативного для этого региона – изумляет меня, и я сижу и думаю о том, какие же разные жизни нам выпадает проживать. Кто-то все свое время жизни строит дом. И уже давно бы достроил и жил бы себе поживал, но в дело вмешивается гений места, ибо это пограничье, спорная территория, Нагорный Карабах. И выпадает переезжать. И снова строить. И снова переезжать. Постоянное движение и постоянная стройка – вот рефрен жизни этой семьи. И мы сидим на уютной кухне и мне очень радостно, что в этом случае заклятье снято: цель достигнута, дом обретен, череда вынужденных перемещений, хочется надеяться, прервалась. И при этом невероятно горько оттого, что в то же самое время тысячи людей вокруг в один миг, как в настольной игре, но, увы, совершенно по-настоящему, за один, буквально за один ход, вновь оказались отброшены в точку зеро в своем пути обретения дома и себя.
Я впервые в Ереване и приехала, чтобы прикоснуться к двум историям масштабных человеческих перемещений, скрестившихся, сошедшихся в городе в этом году. Сам Ереван и вся Армения были огорошены волной россиян, неожиданно накрывшей страну и очевидно изменившей течение и структуры ее жизни. Однако внутри страны, помимо мощной темы вновь прибывших релоцирующихся россиян, пульсирует своя беда – беженцы из Нагорного Карабаха, в ходе последней карабахской войны в одночасье потерявшие свою землю, свой дом и кров, а с ними свое прошлое и будущее. И я беседую и с теми, и с другими — москвичами и петербуржцами, весной 22 года оставившими свой дом в России и пустившимися в неизвестное плавание, и с карабахцами из утраченного Гадрута, которые осенью 20-го года вышли из своих домов в тапочках и не вернулись. Два пласта, две истории утраты дома, пересекающиеся и разнящиеся.
Я говорю с карабахцами о Гадруте, рассказываю о методе ментальных карт и прошу их нарисовать мне свою жизнь, нарисовать словами и карандашом на бумаге. «Я знаю, Вам, должно быть, сложно об этом вспоминать», — говорю я им, совершенно неуверенная в том, что то, что я делаю, правильно. «Но, может быть, Вы можете рассказать мне о своем городе? О Ваших любимых местах. О том, что Вы больше всего вспоминаете. Покажите мне, пожалуйста, Ваши места и помогите мне увидеть Гадрут Вашими глазами». И мы, вооружившись карандашами и эмпатией-симпатией друг к другу, начинаем совместную прогулку по городу. В этом методе, убеждаюсь я в первом же интервью, важен не столько результат, полученный рисунок, сколько процесс ее созидания. Рисование карты работает как инструмент для актуализации и упорядочивания памяти. Моя собеседница рисует карту, по ходу рассказывая мне о пространстве, о его важных, знаковых местах и о чувствах по поводу этих мест. Сам процесс рисования актуализирует место, воссоздает это место в памяти, запускает воспоминания, а тот факт, что это карта, какой бы она в итоге ни выходила, похожей на карту или нет, позволяет упорядочить воспоминания и уложить, привязать их к пространству. В ходе беседы мы воссоздаем эмоциональную географию жизни в ее длительности, выявляем любимые-нелюбимые, значимые места, ставших таковыми с течением времени, привычные, повторяющиеся маршруты и устойчивые, стабилизированные эмоции, часто порожденные событиями, происходящими в этих местах, и укорененные в этих местах.
Мы заканчиваем наш разговор, обе очень взволнованы. Моя собеседница выдыхает: «Словно в Гадруте побывала», и я не понимаю, хорошо это или плохо. Однако уже после первой беседы я вижу ценность этого исследования, которую, хочется надеяться, смогут признать и его участники. Я вижу, как в наших беседах появляется коллекция эмоциональных, очень личных и даже во многом поэтических описаний города и местности, которые, впоследствии могут стать основой коллективной эмоциональной памяти об утраченном доме, родине и фундаментом общего пространства для ностальгии и передачи памяти следующим поколениям.
Я говорю и с москвичами и петербуржцами, и, в отличие от бесед с гадрутцами, здесь в качестве стартовой открывается другая перспектива – время. В отличие от историй гадрутцев, находящихся на временной дистанции от события, история релокации моих соотечественников (и единомышленников– и единочувственников, если позволите так сказать), разворачивается в реальном времени. Кроме того, мне известна эта перспектива, ведь я сама оказалась в России в двадцатых числа февраля и уехала оттуда в первые же дни. Когда вы уехали? – спрашиваю я. Как долго вы здесь? Как менялось ваше восприятие ситуации с течением времени? Уплотнение времени первых, самых эмоционально трудных дней, шок, потерянность, необходимость быстрого действия – все эти изменения свойства времени звучат во всех интервью. И сама по себе ситуация пока переживается как временная – люди обживают снятое жилье, устраивают детей в школы и детские сады, однако горизонт планирования у всех чрезвычайно короткий, не дальше нового года. В точке жилья и обретения нового, пусть временного дома в Ереване, две истории, гадрутцев и россиян, пересекаются драматичным образом – как хорошо известно ереванцам, миграция россиян взвинтила цены на недвижимость, что существенно ограничивает возможности местных мигрантов и, в первую очередь, беженцев из Нагорного Карабаха.
Слушая гадрутцев, переживая вместе с ними потерю родной земли и дома, я думаю о петербуржцах и москвичах и о совершенно особенном чувстве утраты дома, которое сейчас переживают многие из тех, кто уехал. У гадрутцев есть ясность, их дом был захвачен, туда не вернуться, и в этом нет неоднозначности. «Если бы было можно, я бы поехал в Гадрут при первой возможности», — так говорили нам многие наши собеседники. «Я никогда не любила Гадрут, — делилась со мной А., выстроившая свою жизнь в Гадруте после первой карабахской войны, — Но вот сейчас его нет, и мне очень горько».
Петербуржцы и москвичи, уехавшие этой весной, имеют возможность вернуться в свои города, однако начавшаяся военная операция изменила всех и все. «У меня протухла Москва», — как писал один известный публицист в первые дни марта. Я сама уже несколько дней как в Петербурге – моем городе, который всегда вызывал у меня трепет и восхищение, особенно после долгой разлуки. Я хожу по городу и ничего не чувствую, мое чувство места молчит, оно онемело, так же как и я в последние дни февраля. В городе кипит жизнь, он полон людьми, но для меня он пустеет на глазах — все разговоры с друзьями начинаются с переклички, кто где и куда уезжает. Перемещение, вкупе с его собратьями беженством, эмиграцией и релокацией, стало мотто года, растерянность и потерянность – эмоцией года.
И, думая о нынешнем чувстве дома и места, я не могу подобрать слова, но тут вдруг на ум приходит «Ходячий замок», анимэ-фантасмагория Хаяо Миядзаки. Тот самый ходячий замок, бесприютно бредущий куда-то на фоне сполохов войны, громыхая и теряя детали, — и есть, пожалуй, метафора того чувства дома, заколдованного и лишенного места, которое переживаю я сегодня. И пусть счастливый финал, придуманный Миядзаки, будет нам утешением.
Елена НИКИФОРОВА
Социальный исследователь, Центр независимых социологических исследований
Санкт-Петербург